Он несколько раз моргнул, как бы проверяя, хорошо ли видит.
— Глаза иногда затуманиваются, — объяснил он, — если сильно устану. Предметы как-то расплываются по краям.
— Как вы еще живы остались, вот что удивительно, — сказала я. — У вас, должно быть, очень крепкий череп.
— Что верно, то верно. Кости толстые, как у моей сестры.
Мы оба рассмеялись.
— Как же это случилось? — спросила я.
Он нахмурился, и на лице появилось выражение неуверенности.
— В том-то и вопрос, — медленно проговорил он. — Я ничего об этом не помню. Мы тогда были вместе с ребятами из Лох-Лаггана у прохода Кэрриарик. Помню, я начал подниматься вверх по холму через густую чащу, помню, как укололся о шип падуба и подумал, что капли крови напоминают красные ягоды. Следующее мое воспоминание относится уже к монастырю Святой Анны во Франции, где я пришел в себя. В аббатстве Святой Анны де Бопре… Голова у меня гудела, словно колокол, и кто-то, кого я не мог видеть, подал мне прохладительное питье.
Он потер рукой затылок — как будто рана еще болела.
— Иногда мне кажется, я помню какие-то мелочи: лампу у себя над головой, эта лампа раскачивается… сладкий и маслянистый вкус чего-то на губах… кто-то со мной разговаривает… но все это вроде бы не по-настоящему. Я знаю, что монахи давали мне опиум, и я почти все время спал.
Он прижал пальцами веки закрытых глаз.
— Был сон, который все время повторялся. Три корня растут у меня в голове, большие, извилистые, они прорастают сквозь глаза, опускаются в горло, чтобы задушить меня. Сон тянулся и тянулся, корни извивались и становились все толще и длиннее. В конце концов они становились такими большими, что разрывали мой череп, и я просыпался от звука лопающихся костей. — Он мучительно сморщился. — Такой влажный треск — как выстрелы под водой.
— Уф!
Внезапно на нас упала чья-то тень и обутая в сапог нога ткнула Джейми под ребро.
— Ленивый молодой ублюдок, — без всякого раздражения произнес незнакомец, — сидит и объедается, а лошади бегают где попало. А что, если молодая кобылка сломает ногу, а?
— А что, если я умираю от голода, Алек? — отвечал Джейми. — Ты лучше тоже поешь, тут всего много.
Он взял кусок сыра и вложил его в изуродованные ревматизмом пальцы незнакомца. Пальцы, и без того скрюченные болезнью, сомкнулись на куске медленным движением, а их обладатель уселся на траву.
С неожиданным для меня изяществом манер Джейми представил мне этого человека: Алек Макмагон Макензи, конюший замка Леох.
Приземистый, одетый в кожаные штаны и грубую рубаху, конюший выглядел весьма уверенным в себе, и мне подумалось, что он в состоянии укротить самого непокорного жеребца. У Алека был только один глаз, второй закрыт черной повязкой, и как бы в возмещение этого изъяна брови у него, сросшиеся на переносице, седые, были необычайно густые, а волосы на них очень длинные и постоянно угрожающе двигались, напоминая усики-антенны некоторых насекомых.
Старина Алек (именно так обращался к нему Джейми — должно быть, потому, что надо было обозначить разницу между ним и моим гидом юным Алеком) небрежно кивнул мне и тотчас забыл о моем существовании, разделяя свое внимание между едой и наблюдением за тремя молодыми лошадками на лугу, которые яростно отмахивались хвостами от мух. Я скоро потеряла интерес к начавшейся долгой дискуссии о родословной нескольких несомненно выдающихся лошадей (не тех, что паслись на лугу), О подробностях разведения чистопородных отпрысков за последние несколько лет, а также о непостижимых для меня особенностях лошадиного телосложения — сухожилиях, холках, плечах и тому подобных чертах анатомии. Я замечала у лошади нос, хвост и уши, прочие тонкости были не для меня.
Откинувшись назад, я оперлась на локти и грелась на теплом солнышке. На удивление мирным казался этот день, все шло своим естественным и спокойным путем, без видимой связи с огорчениями и суетой человеческого существования. Быть может, такой вот мир обретаешь на воле, вдали от домов с их шумной толчеей. А может, мне так казалось после работы на огороде, где мной овладевало тихое чувство радости от прикосновения к растениям, удовлетворение оттого, что я помогаю им расти. Вероятно, сыграло свою умиротворяющую роль и то, что для меня нашлось дело, что я теперь не буду топтаться по замку неприкаянной и неуместной, словно клякса на пергаменте.
Несмотря на то что я не принимала участия в беседе на лошадиные темы, здесь, на лугу, я не чувствовала себя неприкаянной. Старина Алек воспринимал меня как некую деталь общего ландшафта, а Джей-ми, который иногда бросал на меня беглый взгляд, тоже не обращал на меня внимания, особенно после того, как они перешли на гэльский язык, на его скользящие ритмы, — верный признак того, что шотландец эмоционально переключился на сугубо личный разговор. Я, разумеется, ничего не понимала, и их речи успокаивали меня, как успокаивает жужжание пчел над цветущим вереском. Удивительно умиротворенная и к тому же сонная, я отбросила прочь все мысли о подозрениях Колама, о моем двусмысленном и затруднительном положении и прочих неприятных вещах. «Довольно для каждого дня своей заботы», — всплыла уже в полусне из каких-то закоулков памяти строка из Евангелия.
Некоторое время спустя я пробудилась — то ли потому, что на солнце набежало облачко и потянуло холодом, то ли оттого, что изменился тон разговора мужчин. Они снова перешли на английский и говорили о чем-то очень серьезном, совсем не так, как болтали о лошадях.
— До собрания осталась всего неделя, — произнес Алек. — Ты, паренек, уже решил, что будешь делать?